Texts
Return to review
| Return to list
Sit' - sarnaline jogi
history
September 29, 2025 in 02:39
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. Гусь сел на хвою, развязал мешок. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: | то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Но Танька… Поймет ли она его, | согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. ^ Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: | скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:38
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. Гусь сел на хвою, развязал мешок. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: | то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, | согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: | скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:35
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. Гусь сел на хвою, развязал мешок. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: | то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:34
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. Гусь сел на хвою, развязал мешок. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: | то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:32
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. Гусь сел на хвою, развязал мешок. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: | то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:29
Ирина Сотникова
- changed the text
Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid. – Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka. Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad. – Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... ^ – sanui Vit’ka. – Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?! Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand. Sid’ Vas’ka sanui: – Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, | ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks. – Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki. – Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž. Muga kožuihe-ki. Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb. Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan. Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi: – Ege-gei! No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vai ampta? Voib olda, Vit'ka kulištab, andab än't. Siloi lähtem toine toivele vastusele. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, | no nimidä ei kulištand. Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem. Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid | i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna. – Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, | Tobka oli rindal. – Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin. Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen. – Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä. Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad... Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid. Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta. Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba. Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha. Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! ^ — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:26
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! — сказал ей Гусь. Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:25
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, | пошли искать воду! — сказал ей Гусь. Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:24
Ирина Сотникова
- changed the text
Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid. – Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka. Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad. – Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... ^ – sanui Vit’ka. – Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?! Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand. Sid’ Vas’ka sanui: – Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, | ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks. – Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki. – Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž. Muga kožuihe-ki. Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb. Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan. Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi: – Ege-gei! No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vai ampta? Voib olda, Vit'ka kulištab, andab än't. Siloi lähtem toine toivele vastusele. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, | no nimidä ei kulištand. Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem. Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid | i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna. – Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, Tobka oli rindal. – Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin. Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen. – Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä. Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad... Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid. Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta. Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba. Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha. Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
September 29, 2025 in 02:23
Ирина Сотникова
- changed the text
Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid. – Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka. Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad. – Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... ^ – sanui Vit’ka. – Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?! Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand. Sid’ Vas’ka sanui: – Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, | ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks. – Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki. – Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž. Muga kožuihe-ki. Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb. Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan. Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi: – Ege-gei! No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vai ampta? Voib olda, Vit'ka kulištab, andab än't. Siloi lähtem toine toivele vastusele. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, | no nimidä ei kulištand. Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem. Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna. – Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, Tobka oli rindal. – Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin. Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen. – Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä. Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad... Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid. Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta. Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba. Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha. Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Да, но речка! В темноте ее и подавно не перейдешь. Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… ^ Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, пошли искать воду! — сказал ей Гусь. Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:15
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Васька отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» ^ — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Да, но речка! В темноте ее и подавно не перейдешь. Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, пошли искать воду! — сказал ей Гусь. Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:14
Ирина Сотникова
- changed the text
Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid. – Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka. Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad. – Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... ^ – sanui Vit’ka. – Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?! Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand. Sid’ Vas’ka sanui: – Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, | ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks. – Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki. – Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž. Muga kožuihe-ki. Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb. Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan. Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi: – Ege-gei! No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, no nimidä ei kulištand. Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem. Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna. – Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, Tobka oli rindal. – Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin. Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen. – Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä. Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad... Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid. Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta. Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba. Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha. Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
September 29, 2025 in 02:13
Ирина Сотникова
- changed the text of the translation
В охоте Гусю страшно не везло. Вот уже два месяца каждое воскресенье он с утра до вечера пропадал в лесу, но за все это время подстрелил лишь одного чирка. У Витьки же охота была куда удачней. Его трофеи — пара тетеревов, полдесятка рябчиков и три утки. Втайне Гусь завидовал другу. Но что поделаешь, если Витька может бить птицу на лету, а он, Гусь, был случай, даже по сидячей промазал. На этот раз, пользуясь свободными днями, Гусь решил забраться в самое верховье Сити, в глухие дебри, | где, как он думал, чуть не на каждой сосне сидит глухарь, а уж рябчиков, белых куропаток да зайцев-беляков полно! — Во всяком случае, пустыми не вернемся, — уверял Гусь. Тобку он все-таки взял с собой: | какая ни есть, а все же собака | — лишние глаза и уши. — Ты приучишь ее к себе, так потом не развяжешься, — неодобрительно заметил Витька. — Ничего! — махнул рукой Гусь. — Она же не виновата, что такая непутевая выросла. Хорошие щенки когда еще будут, а с собакой в лесу веселее… Первая половина дня оказалась неудачной. На всем пути до бобровой плотины, что была километрах в шести от шалаша, ребята встретили лишь одного рябчика. Витька стрелял по нему влёт, но промахнулся. А Тобка, как всегда, потихоньку бегала по лесу, смешно перебирая кривыми лапками, ковырялась под гнилыми пнями да под валежниками, но, конечно, ничего не находила. — Пожалуй, нам надо разойтись, — предложил Гусь во время обеденного привала. — Я перейду на ту сторону Сити, а вы идите по этому берегу. Так будет надежней. — А где встретимся? — забеспокоился Сережка. — Там! — Гусь махнул рукой в сторону верховья. — Как станет смеркаться, так и сойдемся. Я к вам перейду или вы ко мне. — Ты уверен, что перейти удастся? — усомнился Витька. — Другой бобровой плотины может и не оказаться… — На что плотина? Там же Сить узкая. Свалим дерево, и мост готов. Так и договорились. Переход по бобровой плотине оказался трудней и опасней, чем думал Гусь. Вода бурлила, перекатываясь через обледенелые стволы поваленных деревьев и натасканных бобрами палок и сучьев, | и несколько раз Гусь чуть не соскользнул в воду. А Тобка, конечно, выкупалась. Когда перешли речку, выяснилось, что идти вдоль берега невозможно: вода перед плотиной разлилась широко, затопила берега, а слабый еще лед не поднимал. Пришлось углубиться в лес. Сначала Витька и Гусь перекликались между собой, но скоро голоса Витьки не стало слышно. Гусь не придал этому значения: речка — хороший ориентир, не заблудятся. И он молча двинулся по старому ельнику вдоль Сити. Ходьба здесь была трудной. Над ельником года два назад пронеслась буря, и теперь тут был такой ветровал, что то и дело приходилось подлезать под нависшими изуродованными деревьями или взбираться на припорошенные снегом стволы поваленных елок и идти по ним, рискуя сорваться вниз и ободраться о жесткие сухие сучьяВаська отправился в старый ельник. «Здесь только медведям и жить!» — подумал Гусь. Он вытащил из кармана два патрона с пулями, взятые у Витьки, и один вложил в правый ствол: чем черт не шутит! А коротконогая Тобка бегала по этому захламленному лесу как ни в чем не бывало. Она забиралась под бурелом, совала свой нос под корни вывороченных деревьев, нюхала, фыркала, но всё впустую. Гусь, однако, и этим был доволен: все-таки на душе спокойней, когда бредешь по такой чащобе даже с бездомной дворняжкой. Раза два Гусь сворачивал к Сити, намереваясь выбраться из ельника, но не смог и приблизиться к речке: лед между кочек и деревьев предательски проваливался. Приходилось возвращаться в ельник, которому, казалось, не будет конца. Между тем тихий и пасмурный ноябрьский день незаметно перешел в сумерки. Гуся охватила тревога: так, пожалуй, недолго и потерять друг друга! Он снова повернул к Сити и шел до тех пор, пока не стемнело настолько, что валежины и кокоры начали терять свои очертания. И тут Гусь понял, что придется заночевать одному. Он приложил ладони ко рту и крикнул: — Э-ге-ге-эй!.. Но крик этот будто увяз меж деревьев и прозвучал глухо и слабо. Даже эхо не отозвалось. Гусь огляделся. Место сыроватое, приболоть, под ногами мягкий мшаник. Подумал: надо бы найти местечко повыше, посуше… Или выстрелить? Может, Витька услышит, отзовется? Тогда пойдем навстречу друг другу… Да, но речка! В темноте ее и подавно не перейдешь. Он все-таки выстрелил вверх. Послушал… Ответа нет. «Ну ничего, — вздохнул Гусь. — Их все же двое, переночуют. А я с Тобкой здесь устроюсь…» Дрова в костре трещали, стрекали углями — еловые. А Гусь ходил вокруг, отыскивая молодые деревца, и рубил их. Из стволов сделал настил, а хвою положил сверху. Получилось и сухо и мягко. Тобка, будто эту постель готовили для нее, сразу же забралась на еловые лапы. — Ну-ка, барыня, вставай, пошли искать воду! — сказал ей Гусь. Собака послушно поднялась и побежала в темноту. Под корнями вывороченного дерева Гусь нашел лужу, вырубил топором лед, наполнил водой котелок. Все это время Тобка стояла рядом. — А ты, кажется, не такая глупая, как я думал! — похвалил ее Гусь. Они вернулись к костру. Гусь повесил котелок над огнем и потом долго рубил дрова, благо сушняка много, и таскал тяжелые кряжи. Тем временем вскипела вода. — Вот теперь, Тобка, можно и отдохнуть! Гусь сел на хвою, развязал мешок. Тобка облизнулась. — Конечно, за такую работу тебя не стоило бы кормить, но ведь и я не больше заработал! — Он отрезал толстый ломоть хлеба и подал собаке. Потом бросил в костер полдесятка картошин, присыпал их золой и углями… Долгая ночь прошла без сна. Точнее, Гусь сам не знал, спал он или нет. Он лежал на хвое, обхватив руками ружье. С одной стороны подогревал костер, с другой — собака. Гусь-слышал треск дров, мирное дыхание Тобки, слышал слабый, лишь временами, шум деревьев, а перед глазами мельтешили какие-то нелепые видения: то он видел плачущую Таньку, но почему-то рыжеволосую и с накрашенными ресницами, то Витьку с подводным снаряжением, но в сапогах-броднях вместо ластов. Потом он неожиданно перенесся на комбайн и ехал на нем по бурелому, подминая колесами валежины и круша все на своем пути. Эти видения были совсем как сон, но в то же время в голове назойливо вертелась одна и та же навязчивая и тревожная мысль: где Сережка и Витька, где их искать и куда идти утром? Неожиданно стало холодно. Гусь понял: прогорели дрова. Он встал, собрал в кучу головни, положил сверху три толстые чурки и опять лег. Он уже смирился с тем, что никакой охоты не получилось и на этот раз — не везет! — и ему было досадно, что из-за него намучаются Сережка и Витька, которым так хотелось сходить на Пайтовские болота, туда, где летом Гусь стрелял из лука глухарку. «Зря я их сагитировал сюда, — размышлял Гусь. — А может быть, на той стороне Сити лес лучше и Витька кого-нибудь подстрелил? Хорошо бы!..» Затем он вспомнил последний разговор с матерью, разговор трудный для обоих. Друг другу было сказано главное, что лежало на сердце, что тревожило. Во время этого разговора Гусь впервые так остро почувствовал, насколько глубоко переживает мать свое одиночество и страшится оказаться совсем одна. И теперь Гусь с облегчением думал, что сказал то, чего ждала от него мать. Сказал не для того, чтобы успокоить ее, а чтобы самому рассеять свои сомнения и легче определиться в жизни. Работа с Иваном Прокатовым на многое открыла глаза, заставила Гуся иначе взглянуть на деревню, на колхозный труд. Теперь тропка в жизнь обозначилась четко: училище механизаторов широкого профиля, а потом работа в колхозе. Но Танька… Поймет ли она его, согласится ли, что иначе он поступать не может — не может хотя бы ради матери. Ей, матери, и без того придется нажиться одной, когда его возьмут в армию. Мысли опять возвратились к Сережке и Витьке: скоро утро, а где их искать? И они-то, наверно, беспокоятся…
September 29, 2025 in 02:06
Ирина Сотникова
- changed the text
Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid. – Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka. Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad. – Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... ^ – sanui Vit’ka. – Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?! Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand. Sid’ Vas’ka sanui: – Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks. – Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki. – Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž. Muga kožuihe-ki. Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb. Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan. Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi: – Ege-gei! No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, no nimidä ei kulištand. Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem. Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna. – Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, Tobka oli rindal. – Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin. Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen. – Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä. Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad... Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid. Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta. Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba. Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha. Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
September 29, 2025 in 02:05
Ирина Сотникова
- created the text
- created the text: Mectusel Vas’ka ei sand nimidä. Hän jo kaks’ kud käveli joga pühäpäivän mecas, no ambui vaiše ühten penikaižen linduižen. Vit’kale mectusel ozad oli enamba. Hän ambui kaks’ tedred, viž püd, koume sorzad. Vas’kale oli zavid, | no midä teged, ku Vit’kal om mugoine hüvä sil’m. Necen kerdan Vas’ka tahtoi putta ani Sitin üläladvale. Sanutihe, miše sigä om äi linduid i jänišid.
– Kaiken-se em tulgoi mecaspäi tühjan käden, – sanui Vas’ka.
Tobkan hän oti kerdale. Kaiken-se koir om. Völ ühten olijan sil’mäd i korvad.
– Sinä sidod koirašt ičheiž, a midä möhemba... – sanui Vit’ka.
– Ei nimidä! – mahni kädel Vas’ka. – Se ei ole vär, miše om mugoine. – Konz völ toine koir linneb?!
Ezmäižel päivän polel ei olend mectuzozad. Majagan taholesai nägištiba vaiše ühten pühüden. Vit’ka ei voind putta sihe. A Tobka joksenzi mecadme, kaivoi hapanuzid kandoid, no nimidä ei löudand.
Sid’ Vas’ka sanui:
– Meile tarbiž mända eri polihe. Minä lähten Sitin toižele polele, a tö mängat necidme. Konz piminzuškandeb, ka tö tulet minunnoks, vai minä teidennoks.
– Uskod-ik, miše voiškandeb putta toižele randale. Tošt majagan saubet voib ei olda-ki.
– Mikš saube? Sit’ ei ole üläladvoiš süvä i leved. Sordam pun, i sild om vaumiž.
Muga kožuihe-ki.
Jogen ülituz saubetme ei olend-ki kebn, kut ezmäi ozutihe. Vezi brunci puiden keskes. Erašti tundui, miše jaugad libestuba vedhe. A Tobka oli-ki vedes. Konz oliba jogen toižel polel, tuli sil’mnägubale, miše randadme ei voi astta, sikš ku Sit’ sauben tagut läksi randoišpäi. Tuli mända süvemba mecha. Vas’ka läksi vanhad kuzištodme. ”Sid’ vaiše kondjile eläda”, – meleti Vas’ka. Hän pani oružjaha ühten patronan – a ku tozi-ki kondi tuleb.
Lühüdjaugaine Tobka joksenzi, kuti ei väzund-ki. Hän kaikjale ličihe, nühaji, no kaik oli tühjan.
Vas’kale oli kaiken-se kebnemb hot’ mugoižen-ki koiranke. Hän ei üht kerdad tahtoi löuta toižen tropaižen, vaiše ei voind läheta jogennoks. Jä ei olend vahv, tuli pördmahas. Sidä kesken hil’l’ i hämäräkaz kül’mkun päiv tuli lophu. Vas’ka holduškanzi: muga voib kadotada toine tošt. Hän möst kärauzi Sitinnoks i astui sihesai, kuni ei nägund jo nimidä. Vas’ka el’genzi, miše pidab ühtele ödumaha. Hän pani käden sunnoks i kidastaškanzi:
– Ege-gei!
No nece kida kuti vajui pimedaha mecha. Eskai kajadust ei olend. Vas’ka kacuhti ümbri. Oli mugoine sokaz taho. Ön täht pidaiži löudmha kuivemban tahon. Vas’ka kaiken-se ambui ülähäks, no nimidä ei kulištand.
Nu nimidä, heid om kaks’, öduba. Mö ved’ Tobkanke kaks’ olem.
Haugod nodjos hüvin paloiba, iškiba hilil, sikš oma kuzespäi. Vas’ka löuzi norid puhuzid, čapoi niid i tegi niišpäi kuti kravatižen, sen päle pani kavagid. Tegihe kuiv i pehmed sija. Tobka sid’-žo panihe sinna.
– Kacu mitte! Astkam vet ecmäha. – Koir sid’-žo hüppähti i tuli Vas’kannoks. Kuni Vas’ka murenzi jäd, sai vet, Tobka oli rindal.
– Sinä ed ole-ki el’getoi, kut minä meletin.
Hö pördihe nodjonnoks. Vas’ka riputi katl’aižen nodjon päle i läksi haugod. Sil aigal vezi kehui. Vas’ka ištuihe i ruši havadoižen.
– Tozi sanuda, sinä ed radand äjan, no ved’ minä-ki en sand nimidä.
Hän čapoi koirale sanktan leibpalan i andoi sille. Sen jäl’ghe pani nodjon tuhkaze äjak-se kartohkad...
Pit’k ö oli uneta. Vas’ka ei rižand, magazi hän vai ei. Hän venui kavagil sebates oružj. Toižes polespäi lämbiti nodj, toižespäi – koir. Vas’ka kuli nodjon palandan, miččid-se mecänid. Hänele näguihe se Tan’aine krasitud künzidenke, se Vit’ka vedenaluižen oružjanke, no sapkoiš lastoiden sijas. No sid’ nägišti, miše hän om kuti kombainas i ajab mecadme muretes puid i penzhid.
Nene nägudesed oliba kuti uni, no päs punoi kaiken aigan üks’ mel’: kus oma Vit’ka i Sergei, kut heid löuta.
Sid’ tegihe vilu. Vas’ka el’genzi, miše haugod paloiba. Hän libui, kerazi kogoižehe hilid, pani ülähänpäi äjak-se sanktad pun tüved i panihe möst magadamha. Hän jo meleti, miše hödhüvin toi tänna prihoid, miše hö mokičesoiš nügüd’ kus-se. Hänele oli žal’, miše hän ei lähtend Paitjärvele, ved’ prihad sinna kucuiba.
Sid’ pähä tuli jäl’gmäine pagin mamanke. Hän el’gendaškanzi, kut mamoi palahtelese hänes, kut varaidab jäda üksnäze. No siloi oli sanutud päazj: Vas’ka ei jäta mamoid. Vas’kan südäimel oli hüvä, sikš ku hän sanui päazjan, nügüd’ hänele linneb kebnemb elos. No Tan’aine?! Voib-ik hän Vas’kad el’geta? Sel’ged-ik hänele, miše Vas’kan mamale muite-ki tuleb jügedusid, konz Vas’kad ottas armijaha.
Meled möst pördihe Vit’kaha i Sergejaha. Kus heid pidab ecta? Ka hö-ki, tedan, holduba hänes.
- created the text translation