Финны в Коткозере
Russian
Во время войны мы были здесь.
Когда отсюда начали эвакуироваться, я с ребёнком пошла в Печную Сельгу.
Там были и другие женщины с детьми.
Если бы сразу сумели нас отправить дальше, так мы выбрались бы, а сразу не сумели всех отправить, а тем временем финны успели занять Лояницы.
Мы тут и остались.
Я недолго была ещё там, а потом пришла обратно домой.
Сначала меня в дом не пускали, говорили: "Это дом коммуниста, там не будет жизни".
Долгое время жила у Печёнкиных.
Наконец, разрешили жить в своём доме.
Мама ещё на короткое время оставалась там, хотела добраться дальше, а вот и не сумела.
И она пришла домой.
Пришла вечером, мы думали, что никто не заметил, когда пришла, а утром уже пришли да её и арестовали.
Водили её в Олонец, в Петрозаводск да ещё куда-то, и, наконец, увезли в Финляндию, там в лагере была всё время, освободили уже только перед концом войны.
Когда я пришла домой из Печной Сельги, сначала было жить плохо: никакой работы не давали, пайка не давали, постоянно только укоряли, говорили: "У семьи коммуниста награблено всего на многие годы".
А что у нас было награбленного?
Ваня-то ведь не грабить ходил, а также и мама!
Ваня работал на почте.
Ну, потом стали из магазина кое-что давать, так нет финских денег (‘марок’), чтобы купить.
Стала я на работу ходить к новому помещику, Молокову.
Работали от темна до темна.
Ребёнка я оставляла у соседей.
Уже в темноте за ним прихожу, чтобы взять домой, а он, бедняжка, спит в одежде, голова на пороге.
Принесу его домой, уложу спать, а утром опять на работу, а его снова к соседям несу.
Вот так нужно было мучаться.
А чтобы прокормить ребёнка, сколько горя пришлось видеть: своей коровы нет, прошу молока по деревне.
Одни ещё дают, а к другим и близко не подходи.
Всякой кручины было!
Плачешь так, чтобы люди ещё не видели, на людях потерпишь, не показываешь своё горе, а когда останешься одна, лишь тут наплачешься.
Ну наконец жизнь стала улучшаться понемногу: дали земли, добыла семян, посадила картошки, посеяла пшеницы, овса, добыла телёнка, стало как будто полегче, не было голода.
Сам помещик ничего не делал, только ходил руки в брюки да ругался.
По вечерам работаем допоздна, ждём, когда позовёт поесть да отпустит домой.
Так не зовёт!
Потом начинаем петь, а этого он не любил, очень не любил.
Как только услышит, что поём, выйдет на крыльцо и кричит: "Идите, чертовки, домой, прекратите песни петь!".
Бывало я брала у него лошадь, чтобы поработать, а за лошадь надо было самой отрабатывать.
Плату он умел брать.
Однажды на его лошадях перевезли пшеницу в ригу.
Везти-то было совсем недалеко: чуть ли не через дорогу, тут около моста, свезли только один раз на двух лошадях, а за лошадей надо было три дня отработать.
Его жена часто ругала его: "Сколько ты ни заставляй людей работать на себя, так припомнят ещё тебе эти работы, ты с ума сходишь!".
За это он жену стал бить.
Много раз при людях избивал, плохо он обращался с женой, новую завёл, к новой он ходил.
Отец его также поговаривал: "Рано ты, сын, помещиком заделался, недолго подурачишься, отзовётся всё это ещё на тебе".
А он что!
По-матерному ругает отца, брагу варит, выпивает, финнам носит, финны к нему ходят выпивать, постоянно около финнов околачивался, всегда с ними был вместе.
Напоследок был ещё хуже, часто был пьяный, ходил злой, как зверь.
Однажды одну салминскую женщину застал, когда та косила межи на поле, так всю её отхлестал проволокой, синие полосы были на спине и на боках [у женщины].
Хоть бы его поле-то было!
Поле финнам принадлежало.
Тут ведь некоторых избивали розгами.
Били резиной.
Были такие круглые резиновые [дубинки], тоньше пальца, теми и хлестали.
Положат на скамейку да хлещут.
Я однажды испугалась, думала, дадут розгов теперь...
Была в лесу за сеном.
Еду мимо их штаба, финн вышел на крыльцо, кричит мне: "Ты сама придёшь сюда, или с палкой тебя надо привести?"
Я испугалась: зачем он теперь зовёт меня, что ему нужно от меня?
Спросила: "Сразу ли надо прийти, или можно сено отвезти домой?"
Говорит: "Сено отвези, но не разгружай, сразу же приходи".
Привезла сено, попросила других распрячь лошадь, а сама побежала домой, напялила на себя толстые ватные штаны.
Думаю: если и будут бить розгами, то не так больно будет.
Пошагала туда, сама плачу, и так боюсь, так боюсь...
Пришла.
Он лежит на кровати на спине, курит трубку и говорит мне: "Садись".
Я села, жду, что теперь со мной будет.
Он лежит молча.
Трубку выкурит, вторую зажигает, он молчит, а я не смею сказать ни слова.
Лежал он, лежал, курил он, курил, уже сумерки стали наступать.
Принесли самовар на стол.
Встал он, стал пить чай.
Пьёт молча, снова закуривает.
Уже стало темнеть.
Я уже не смогла больше терпеть, спросила: "Зачем же ты меня сюда позвал?"
Он говорит: "Принеси сюда весь хлеб, что у тебя только имеется, а сама будешь получать паёк из магазина".
Я так растерялась: "Как же я с детьми останусь без хлеба?
Ведь совсем немного и есть у меня, как же совсем без ничего останешься, как жить будешь, что делать будешь, откуда будешь доставать?
Ведь на пайке из магазина не проживёшь.
Знаю, как и что там дают".
Расплакалась я, а он говорит: "Ведь всем было сказано, чтобы зерно не продавали на сторону, ни одного зёрнышка, а зачем ты продала мешок овса?
Всё зерно как принесёшь сюда, так больше не продашь!
Если у тебя есть овёс для продажи, так его надо продать в магазин".
А я сестре своей дала мешок овса, у них не было, а у меня мешок оставался, я и отдала ей, не взяла я денег и ничего не взяла, даром отдала.
Подумала, что когда-нибудь из нового урожая вернут.
Я стала ему рассказывать, как было дело, как я дала в долг, а не продала.
Ведь не чужим же я отдала, а отдала своей сестре!
А если вам так надо, так пошлю ей весть, и сестра принесёт тот мешок обратно.
Он говорит: "Без тебя тот мешок уже принесен, вон тут, в сенях, стоит!".
Ну, тут я ещё недолго плакала.
Он смотрел, хмурился на меня да и буркнул: "Ну, иди домой".
Так у меня остальное зерно и не отобрали, а тот мешок там остался, пропал овёс да и мешок.
В тот раз мне пришлось страху натерпеться.